жалеет меня.
За время пахоты я так отощал, что будь мать жива, пожалуй, и она бы меня не узнала. Кожа на руках задубела, нос заострился, волосы отросли и свисали на лоб. Одёжка превратилась в лохмотья. Оборванный, лохматый, худой, чёрный от солнца, я был похож на нахохлившуюся птицу — дергача.
Не легче было и на сенокосе. Копны на длинных арканах-верёвках волочили лошади, которыми я управлял. Участок наш был неровный, кочковатый. Если на пути к стогу, застряв на кочке, копна разваливалась — опять виноват был я.
Подбегал брат и, ругаясь, награждал меня пинком.
После работы в поле лошадь пускают в ночное, она может отдохнуть, а у меня и дома не было ни минуты отдыха. То дай пойло корове, то убери за телёнком — всё на меня, на меня…
А хуже всего, если енге сунет мне в руки своего грудного младенца:
— Мне некогда. Посмотри за малышом!
Малышу давали сосать завёрнутый в тряпку подслащённый хлебный мякиш. От этой соски у малыша разболелся живот. Он захлёбывался от плача.
Я его качаю — он орёт, я хожу с ним по дому — он орёт.
Наконец енге, закончив свои дела, вырывает у меня из рук ребёнка и грубо отталкивает меня:
— Почему у тебя ребёнок плачет? Это ты его заставляешь плакать, ты малыша нарочно щиплешь, чтобы не нянчить его. Недаром говорят: «Телёнка вырастишь — масла наешься, сироту вырастишь — кровью обольёшься!»
От обиды слёзы застилают мне глаза.
А енге, увидев, что я плачу, вместо того чтобы пожалеть меня, даёт мне пинка.
— Он ещё плачет! Так я и поверила слезам шайтана. Уходи отсюда, видеть тебя не могу!
Схватив старый чекмень, я выбегаю на улицу.
Где переночевать мальчишке, которого выставили за дверь? Хорошо, что есть сеновал. Вместо матраца мягкое душистое сено, вместо подушки подкладываю под голову шапку, укрываюсь старым чекменём.
Хотя я очень устал, но сон меня не берёт. Всё думаю о том, что в доме брата никто меня не любит, что нет у меня детства. Какое же детство без игры, без радости, без ласки, без тепла семьи…
Утром меня будит сердитый окрик:
— Хватит дрыхнуть, вставай!
И я знал, что новый день не принесёт мне ничего нового: опять работа, работа, работа, побои и брань.
По четвергам деревенские ребятишки играли с крашеными яйцами. Енге дала по два крашеных яйца своим детям. А мне ни одного не дала.
Сам я играть не мог. Мне хотелось хотя бы посмотреть, как играют другие. Но енге меня высмеяла:
— Давно уж джигитом стал, скоро усы вырастут, и туда же, как маленький, крашеным яичком поиграть захотел!
К её брани и насмешкам я привык. Но не мог привыкнуть к тому, что она унижает меня перед чужими людьми, жалуется на меня соседкам:
— И когда мы только от этого сироты избавимся! Лишний рот, да ещё прожорливый, всё в доме подчистит: ни сливок, ни катыка [5] от него не убережёшь!
Это она по злобе говорила. Я мог поклясться, что не только катыка не ел и сливок не пробовал, но даже ломоть ржаного хлеба без спроса не решался взять.
Особенно после того, как услышал от брата:
— Навязался ты на наши головы, браток!
В доме брата я прожил два года, пока не случилось непредвиденное, коренным образом изменившее мою жизнь.
Гали остается без дома
Этот день я провёл на току, где молотили просо.
Я погонял лошадей, встряхивал солому, подметал полову, помогал насыпать зерно в мешки.
Тогда в наших деревнях машин — молотилок и веялок — не было. Молотили или лошадьми, или цепами — сыбагасами, а потом веяли на ветру. Вручную, как ни старайся, больше четырёх-пяти возов не намолотишь.
Солнце уже село, когда мы вернулись домой.
Едва я успел перекусить, как брат дал мне новое поручение: отвести лошадь на луг и стеречь её до утра.
Мне было строго-настрого приказано:
— Чтобы к восходу солнца ты был дома!
В сумерки я добрался до места, где собираются мальчишки в ночное.
Небо заволокли тяжёлые тучи. Стало совсем темно.
В темноте я заблудился и уже не мог понять, где я нахожусь, в какой стороне наша деревня.
Я попробовал разыскать мальчишек. Приложив ладони ко рту, протяжно звал:
— Ахмет, где ты?
Темнота молчала.
— Ре-бя-та-а! Отзовитесь!
Никто не откликался на мой зов.
Куда теперь идти! Разыскивать ребят мне очень мешала лошадь. Голодная, она всё время останавливалась и жадно тянулась к траве.
Приходилось тащить её насильно.
Мне казалось, что в темноте кто-то прячется. Вроде я один и вроде не один. Будто стоит на лугу низенький чёрный человечек.
Мне стало страшно. А может, это ребята надо мной подшучивают? Я осторожно подошёл ближе. Оказывается, то был куст ивняка, а не человек.
Долго мы с лошадью плутали в темноте, пока не набрели на стог сена. Тут я и решил заночевать: лучше места не найти.
Стреножив лошадь, я пустил её пастись, я сам выкопал в стогу ямку и залег в неё, как барсук в нору.
Пахло сеном и лошадью, которая неподалёку щипала траву.
Хотя я сильно устал за день молотьбы, но страх не давал мне заснуть.
Было очень тихо. Но вот лошадь громко фыркнула, и я осторожно выглянул из своей зелёной душистой норы.
Кого-то лошадь почуяла. Может, по лугу кто-то ходит, а кто, в темноте не разглядишь.
А вдруг это волк? Что тогда делать? Лежу и дрожу…
Долго я мучился, пока не заснул.
Утром, когда я вылез из стога, солнце было уже высоко. Оно проснулось раньше меня. Я вздрогнул, вспомнив вчерашний строгий наказ брата:
— Чтоб к восходу солнца ты был дома!
Встревожило меня и отсутствие лошади. Куда она могла подеваться? Схватив уздечку, я побежал её разыскивать.
Теперь при свете солнца я узнал место, где провёл ночь. Рядом с лугом находилось поле, где только что убрали просо, и не все хозяева успели свезти снопы. А что, если…
Я прибежал на поле, и у меня потемнело в глазах. По полоске Карим-бабая, уплетая просо, спокойно разгуливала наша лошадь. Должно быть, она забралась сюда давно, потому что успела разворошить копну и расшвырять и потоптать снопы, выискивая колосья повкусней.
Надо было поймать её как можно быстрей, но сделать это было непросто. Увидев меня, лошадь навострила уши и отпрянула в сторону. Путы развязались, и ничто не мешало ей бегать.
И началась обычная игра: я за лошадью, она